Текст статьи
Последний роман А. Белого “Москва” написан и напечатан в Советской России. Первые две части — “Московский чудак” и “Москва под ударом” — в 1926 году, третья часть — “Маски” — в 1932-м. Действие романа начинается в 1913 году и охватывает первую мировую войну. В центре романа профессор Коробкин, который делает открытие, способное уничтожить весь мир. За ним охотятся иностранные разведки и их агент Мандро. Как писал Б. Эйхенбаум, “банальная схема уголовного романа — профессор, документы, шпион-негодяй”1.
Этой банальной схеме придают более глубокое измерение цитаты из Евангелия. В результате этого возникает текст, в который включены фрагменты другого текста, определяющие смысл первого. Разные ситуации соотнесены и сопоставлены с событиями из жизни Христа. Евангельские цитаты, мотивы и образы отражены и в речи повествователя, и в речи персонажей, образуя развернутый евангельский план. На евангельский текст указывают отдельные слова, формулы (“имевший уши да слышит”), образы, ситуации. Самый способ мысли, оценки и самооценки персонажа ориентированы на евангельский текст. Отсылки к Евангелию существуют не только в виде намеков, но и в своем основном виде: “И как сказано: коли десница тебя соблазняет, ее — отсеки… — Коли око в соблазн тебя вводит, то — вырви…”2 (ср.: Мф. 5:29, 30).
Отсылки к Евангелию есть во всех ответственных сценах романа. Они определяют развитие действия, расстановку сил и характер отношений между персонажами. Мандро получает задание от некоего Торфендорфа:
______
© Кожевникова Н. А., 1998
1 Эйхенбаум Б. М. О литературе. М., 1987. С. 425.
2 Андрей Белый. Москва. М., 1989. С. 337. Далее цитаты приводятся по данному изданию с указанием страницы в тексте.
494
Он открытие должен нам сдать…
Живой или мертвый.
Мандро так и выюркнул:
— Все будет сделано: все!
Торфендорф стал багровым, закричав:
— Либер готт, поступайте, как знаете:
— Я умываю, вы знаете, руки (203).
Эта сцена, за которой стоит евангельская сцена Христа перед Пилатом, предопределяет дальнейшие события, происходящие с профессором Коробкиным.
Фигура Мандро двойственна. На первых порах он — сатана. “Ах, оставьте меня, сатана” (199), — говорит ему Кавалькас, который нанят следить за Коробкиным. Его характеризуют глаголы сатанить (“Он сатанил по Европе”), сатанеть (“сатанел на стене”). Мандро — убийца и насильник, но он и пешка в руках доктора Доннера, он не только паук, но и муха, не только горилла и спрут, но и человек.
Профессор Коробкин изображается и как комическая, и как трагическая фигура. Вот описание внешности Коробкина в начале романа: “В своем темно-сером халате зашлепал к настенному зеркалу: в зеркале ж встретил табачного цвета раскосые глазки, скулело оттуда лицо; распепешились щеки, тяпляпился нос; а макушечный клок ахинеи волос стоял дыбом”. Уже в начале романа в изображении Коробкина начинают звучать трагические ноты. Юбилей Коробкина изображается как его бичевание:
Скакание “Каппы” — Коробкина в сопровождении больно его наделявших пинками и даже щипками, оравших и вспотевших людей походило на бред в стиле Брегеля, нарисовавший скорей бичевание, чем прославление в мистерии “Страсти Коробкина”, припоминалось с такой неуместной подробностью, как он был бит надзирателем: в ухо и рыло; хотелось расплакаться (241).
Эту сцену, напоминающую о бичеванье Христа (Лк. 27:63; Мр. 15:17—19; Мф. 27:28—31), Коробкин вспоминает в конце второй части романа — как предвестие дальнейших событий. “Московский чудак” заканчивается комической сценой — профессор Коробкин надевает на голову вместо шапки кота, но смысл этой сцены трагический: “Он надел на себя не кота, а — терновый венец” (ср.: “И одели его в багряницу, и, сплетши терновый венец, возложили на Него” — Мр. 15:17; Мф. 27:29; Иоан. 19:2).
Профессора Коробкина волнует то, в чьи руки попадет его открытие и наука вообще:
495
…ясно, что Ницше, Толстой, Шопенгауэр и Кант — дилетантски болтали; он — “Каппа”-Коробкин — открытием вырешил.
— Кант, — удивился, — и прочие, — пальцами щелкнул, — лишь стадия, да-с, переходная; лишь — буфера; — уличал.
— Меж дикарским сознанием масс и меж нами.
— Пока не получат диплома они первой степени, ясное дело — отдать им науки — нельзя-с!
<…> Нельзя массам отдавать электричества; даже диплом первой степени не гарантирует, в корне взять, против ужасных последствий…
<…>
- Против последствий захвата науки… Понятья у правящих классов на этот счет жалки-с… И мы-с, так сказать, меж, — руками разбросился, - хаосом сверху и хаосом снизу! <…>
— Подумайте только: возможность использования электронной энергии первым, сказать между нами, болваном…
Ткнул зонтиком в небо он:
— …не гарантирует нас…
Снова ткнул им.
— …от взрыва миров, черт дери! (270—271)
Коробкину становится ясна непосредственная связь открытия с войной и нуждами военного ведомства.
Вопрос об ответственности ученого волновал и других писателей 20-х годов. Если у Белого вопрос поставлен и решен умозрительно, то в “Роковых яйцах” Булгакова показано, что получается, когда открытие оказывается в руках невежественного человека. Луч жизни становится орудием смерти. Впоследствии, когда изобретение смертоносного оружия перестает быть только основой фантастического сюжета и становится реальностью, вопрос этот приобретает еще большую остроту.
Открытие изменяет Коробкина. Размышляя о его судьбе, профессор осознает себя прозревшим слепцом:
Был прежде слепцом он: не видел себя — в обстоянье, в котором он жил и работал; и кто-то ему, сделав брение, очи открыл, — на себя самого, на открытие; видел, что в данном обстании жизни оно принесет только гибель (323).
Эта сцена имеет соответствие вЕвангелии от Иоанна.К нему отсылает общая ситуация и слово брение: “И проходя увидел человека, слепого от рождения. <…> …Он плюнул на землю, сделал брение из плюновения и помазал брением глаза слепому. И сказал ему: пойди, умойся в купальне Силоам, что значит: “посланный”. Он пошел и умылся, и пришел зрячим” (Иоан. 9:1, 6, 7).
496
Дальше в тексте романа вновь возникают параллели Коробкина с Христом:
Стало ясно ему, что с открытием надо покончить; и он — уничтожит его; тут себя он почувствовал преданным смерти: возьмите, судите! Пусть сбудется.
Сон свой припомнил о том, как его заушали и били за истину; и зашептался:
— Пусть сбудется! (323)
Ср.: “Тогда плевали Ему в лице и заушали Его; другие же ударяли Его по ланитам” (Мф. 26:67); “…Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего” (Иоан. 18:37).
Коробкин разговаривает с дочерью и пользуется словами Христа, изменяя их в соответствии со своим предметом речи:
Сидел перед ней за обедом, себя вопрошая, себе отвечая, нос бросив с прискорбием:
— Если бы царство науки настало, служители наши за нас подвизались бы!
— Что вы? Какие служители!
Думала, что — педеля.
— Но оно — не от мира.
— Вы, папочка милый, царите в науке (324).
Ср.: “Иисус отвечал: Царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было Царство Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан Иудеям; но ныне Царство Мое не отсюда” (Иоан. 18:36).
Коробкин едет в Москву, чтобы уничтожить открытие. В этих сценах сгущаются отсылки к евангельскому тексту. Это прежде всего образ креста, отголосок слов Христа в Гефсиманском саду, мотив одиночества:
С кряхтом облекся в крылатку; перчатки натягивал; стал чернолапым; взял — зонт, котелок свой проломленный; через плечо, точно крест, он надел саквояж и большой, и пустой (в нем катался один карандашик); он стал на террасе; стащив с головы котелок, посмотрел на него; вновь надел, — горько тронулся: в сопровождении Наденьки.
Шел уничтожить бумаги, смертельно скорбя; у калитки почувствовал, что — на черте роковой он колеблется духом; жены при нем не было: не было сына.
Они его бросили.
А ученик, им любимый, Бермечко, отсутствовал, посланный в Лейпциг: учиться (324).
Ср.:“…душаМояскорбитсмертельно” (Мр. 14:34,Мф. 26:38).
497
Мандро, подстерегавший Коробкина, просит взять его с собой Христовым именем:
— Вы, Христа ради, простите и… и… не гоните.
— Ну, как отказать! (332)
Коробкин и Мандро приезжают на вокзал. В криках извозчиков, в названии Московской улицы Варварка слышатся отголоски сцены между Пилатом и толпой, которая требует освободить Варавву, а Христа распять:
— Не его, но Варр…
— Варвар…
— Распни!
Так слагалось из криков. Кричали же:
— Вали!
— Далеко!..
— На Варварку!..
— Раз… два!
— Пни его!.. (333)
Ср.: “…весь народ стал кричать: смерть Ему! Отпусти нам Варавву. Варавва был посажен в темницу за произведенное в городе возмущение и убийство.
Пилат снова возвысил голос, желая отпустить Иисуса.
Но они кричали: распни, распни Его!” (Лк. 23:18—21; Мр. 15:7—13; Мф. 27:17—23).
Впустив в дом Мандро, Коробкин вспоминает Христа и Гефсиманский сад:
Сам — в садик…
И — пал на лицо свое в думы о том, что —
приблизилось что-то, что чаша — полна; шелестели осины об этом (342). (Cр.: Мф. 26:39.)
Коробкин возвращается в дом. Его размышления о Христе складываются из евангельских цитат: “…Настала великая скорбь, какой не было от сотворения мира…”, ср.: “Ибо тогда будет великая скорбь, какой не было от начала мира доныне, и не будет” (Мф. 24:21; Мр. 13:19); “И — щупал свой пульс, вспоминая: — Я странником был; и не приняли!” (ср.: Мф. 25:43); “Принял, и что ж оказалось? Привел за собою он труп: но где труп, там — орлы” (342), (ср.: Лк. 17:37; Мф. 24:28).
Тьма, в которой происходят события этой части романа, напоминает о той тьме, которая наступила между шестым и девятым часом, когда распинали Христа. И сами события — Мандро выжигает Коробкину глаз — равнозначны распятию.
498
Мотив распятия возвращается в “Масках”. Распятию уподобляется экзамен, который устраивают Коробкину в нервной клинике:
…бельмо синеватое глянуло на психиатров: суровым укором за зрелище это: за этот “экзамен”, распятие напоминавший… (517)
В главе, название которой перефразирует вопрос Пилата “Что есть истина?” — “В чем же истина-то?” (630), Коробкин покидает свой дом: “…дверь отвалилась, как камень могильный: их выпустить: и — завалиться”. Это напоминает воскресение Христа, когда пришедшие ко гробу увидели, что камень отвален от гроба (Мф. 28:1,2; Мр. 16:4; Лк. 24:2; Иоан. 20:1). Далее следует прямая цитата, рисующая отношения Коробкина с женой и сыном:
Враги —
— человеку —
— домашние (631). (Ср.: Мф. 10:36.)
Путь Коробкина лежит через крестные муки к перерождению и воскресению. Другие персонажи романа также рисуются и оцениваются при помощи евангельских цитат. Психиатр Пэпэш-Довлиаш, в клинике которого оказывается профессор Коробкин, иронизирует над медицинской сестрой Серафимой, несколько переиначивая евангельский текст:
Пэпэш-Довлиаш к Серафиме Сергеевне с иронией выкинул руки свои:
— Eccefemina! Вы-то что смотрите тут! (491)
Ср.: “Тогда вышел Иисус в терновом венце и в багрянице. И сказал им Пилат: се, Человек!” (Иоан. 19:5).
Для Пэпэша главное — “ванна. Пузырь. Порошок. Растиранье. Термометр…” (460), “клизма, научное знание, бром, чистый воздух, физический труд” (415). Для Серафимы же главное — человеческая душа, сердце, сострадание:
Нельзя было прямо понять: красота от добра или добро красотою рождалось; но то и другое — путем становилось: путем фельдшерицы (464—465).
Революционер Киерко-Тителев требует, чтобы Коробкин отдал открытие большевикам:
— я от имени партии, класса, для будущего, для всего человечества… и… справедливости ради… (664)
Но он не только большевик, но и “интеллигент с компромиссами”. Хотя открытие попало к нему в руки, он хочет, чтобы Коробкин отдал это открытие добровольно, и попадает в положение Иуды по отношению к своей партии. Его товарищи-подпольщики,
499
скрывающиеся под масками — затейливыми псевдонимами, оценивают ситуацию словами Христа, обращенными к Иуде: “…Что делаешь — делай скорей!” (Иоан. 13:27). Белый заставляет “стального” революционера Киерко-Тителева, Цецерко-Пукиерко, в фамилию которого вписано название новой страны: “эс”, “эр”, да-да: с-е-с-е-сер” (316), собирать клочки бумаги, на которых записано открытие, уничтоженное Коробкиным: “…Тителев, в ноги себе подпираясь руками, почти бородой лег на пол, точно кланяясь в ноги: лоскутикам”, ицитирует заповедь: “Не сотворите кумира!” (669)
Роман “Москва” — это суд над старым миром, который “во зле лежит”. Судят его разные персонажи романа с разных точек зрения и во имя разного. Судит мир Коробкин, которому выжгли глаз:
В диком безумии взгляда — безумия не было; но была — твердость: отчета потребовать, на основанье какого закона возникла такая вертучка миров, где добрейшим, умнейшим глаза выжигают; казалося, что предприятие с миротворением лопнет, что линия миропаденья — зигзаг над открывшейся бездною… <…> …перед растерянной кучкой стоял, вопия всем оскаленным ртом, —
— страшный суд (360).
Судит этот мир и Коробкин, вышедший из сумасшедшего дома:
Все это — рухнет!
— Так вы против нас?
Все попадали в обморок.
— Вы, — провизжал капитан, — против цивилизации?
— Ты — против мира всего? — провизжала профессорша.
Выбросил грудь:
— Не всего, а — се-го! (630)
— Старый мир, — успокойся, — стоит у последней черты… ” (669)
Для Лизаши Мандро, которую изнасиловал родной отец, казавшийся ей “богушкой”, “мир — мерзь” (486).
О гибели старого мира говорит большевик Тителев:
…к этому времени руки шпионов — оторваны будут; и это все… рухнет.
— Что?
— Все.
— ?
— Ставка, армия, — ну-те, — судопроизводство, Россия, Германия, Франция, Англия: все!
Десять пальцев разинулись:
500
— Мы возьмем власть! — десять пальцев зажалися.
— Ясно? (406)
Гибель старого мира предрекает повествователь:
— Мы рушимся…
Поздно спасать!
Да и нечего, все — развалилось (407).
Хотя о гибели мира говорят все, ясно, что у разных персонажей разное представление о новом мире. Одни видят выход в революции, другие — в любви к ближнему.
Евангельские мотивы связывают позднее творчество Белого с его дореволюционными произведениями и русской классической литературой. Так же, как Пушкина, Гоголя, Достоевского, Белого волновала тема права на кровь. В центре “Серебряного голубя” — идейное убийство, сектанты-голуби убивают своего “брата”, Дарьяльского. С разных точек зрения рассматривается тема убийства, права на кровь, в “Петербурге”. Конфликт между отцом и сыном развертывается и осмысливается в разных планах — в моральном, социальном, историческом, космическом, мифологическом, литературном — как отцеубийство, цареубийство, богоубийство, убийство времени, всего живого, жизни вообще. А. Белый остается верен себе и в “Москве”. Детективный сюжет переосмысливается и отодвигается на второй план темой права на кровь, права на убийство, которая решается Белым в духе заповеди “Не убий”. Коробкин осознает убийцей себя:
— Коробкину увиделось: — (— он, —) — над столом вычисляет какое-то “пси”, угрожающее городам, паровозным котлам, броненосным эскадрам; довычислил: осуществилась возможность разгрома, — котлов, городов, броненосных эскадр... <…> Так был он убийцею — не городов, паровозных котлов, броненосных эскадр — человеков… <…> Похохатывал тихо в усы над детьми, над еще не рожденными, но обреченными, в ряде веков разрываться под действием “пси”: —
— Год тринадцатый: осень! <…>
— Убийцы — мы: все! <…>
— На основании какого ж закона!
— Механики! —
Путался “тот”, кем он был.
— Так с механикой — можно; а так, как тебя убивали — нельзя? Скопом — можно, поодиночке — нельзя? (626)
Вспоминая,какегомучилМандро,Коробкин “себяпереживши убийцей”, перестает считать его своим врагом и думает:
501
Я — это ты.
<…>
— Я — ты! — Мы — есьмы!
— Победили! (626)
В результате Коробкин отказывается отдать открытие не только иностранным разведкам, но и революционерам-соотечественникам:
— Дать открытие — значило бы: наплевать на убийство; а — я…
Глаз — топаз.
— Не плюю! (665)
Вопрос о возможности убийства неоднократно возникает при изображении Лизаши — дочери Мандро. В первой части романа месть и убийство — предмет рассуждений Лизаши и революционера Киерко:
Восхищалась Лизаша — Маратом; всех ближе ей стал Робеспьер: укрепилось стремление: мстить; возродилась для мести; достаточный выпрыг из старого мира уже испытала она, чтобы ясно сознать: этот мир пора — рушить; скорее же схватить красный флаг.
— Да потише же, — будет ужо: погодите вы, ну-те ж; попохаем мы над Москвою не трубочным дымом, а пушечным дымом…
— Когда это будет, — когда?
Про себя решила: убьет генерала; потом взяла выше: царя!
Эти мысли поведала Киерке:
— Ну-те же вы, — анархизм-то оставьте: нужны планомерные действия масс (319).
Этот же вопрос обсуждается в “Масках” в разговоре с Никанором Ивановичем. Здесь он имеет личный характер — речь идет об отце Лизаши, хотя имя его и не названо:
Едва дорасслышал из дыма:
— Коли человек самый близкий, — подлец… <…>
— Убить?
Он, с испугу на цыпочки встав и вперяясь в нее из-за ширмы:
— То, — да!
— А коли, — посмотрели вплотную, вгустую они друг на друга, — коли это только нарост?
<…> Супился туром, боясь слово молвить:
— То, — нет! (485)
В конце концов Лизаша и профессор Коробкин прощают негодяя Мандро. Глава о примирении дочери и отца называется “Нежное”:
Спрут есть волосатое и восьмилапое тело его; убежит от него; он, сквозной, невесомый, пребудет: надежда не вера; а больше надежды — любовь! (732)
502
Коробкин думает о себе:
Он хотел призвать милость на голову падшего, чтоб, примирив отца с дочерью, всем доказать: состраданием испепеляется злоба (753).
В то же время революционер Тителев порывает с Лизашей и в ответ на упрек Серафимы — “Жестокосердый!” говорит: “Пар-ти-ец: я!” (741).
Под романом “Маски” стоит дата 1 июля 1930 года, знаменитая статья Горького “Если враг не сдается, его уничтожают” датирована 15 ноября этого же года. Так в одном и том же году дается два противоположных решения одного и того же вопроса — об отношении к ненавидящим нас, об отношении к врагу. Не совпадает у Горького и А. Белого отношение к страданию. Если Горький считал, что страдание портит человека, то Белый верит в очистительную силу страдания. Анализируя роман “Петербург”, Р. В. Иванов-Разумник писал о том, что в душах его персонажей побеждает Христос, “побеждает после того, как страданиями преображается их душа; трагедией души очищены все они, ибо душевные страдания — Христу сопричтение”3. Победа Христа в человеческой душе — также тема романа “Москва”.
Напоминая о милосердии, любви и всепрощении во второй половине 20-х — начале 30-х годов, Белый вступает в полемику с новой идеологией и официально признанной литературой, которая оправдывала идейное убийство. Выразить мысли, которые к тому времени стали уже несвоевременными, позволило ему необычное, “нелепое”, как писал сам Белый, слово, создавшее “затрудненную форму”.
“Нелепое” слово Белого — это новообразования, переосмысленные слова из словаря Даля, метафоры, эллиптические конструкции и т. д. Белому важно было сохранить свое лицо, свой стиль, свое право на именно такой стиль. С этой целью написано предисловие к “Маскам” в тот момент, когда Горький начинает борьбу за чистоту языка, которая в конечном итоге привела к полному стиранию писательской индивидуальности.
Горький отозвался на появление романа “Маски”. В статье “О прозе” Белому посвящено несколько страниц: при этом речь идет только о форме, о языке романа: “И предисловие к “Маскам” и весь текст этой книги вполне определенно говорят,
______
3 Иванов-Разумник Р. В. Вершины. Александр Блок. Андрей Белый. Пг., 1923. С. 78.
503
что в лице Андрея Белого мы имеем писателя, который совершенно лишен сознания его ответственности перед читателем.
Я вовсе не намерен умалять заслуги Андрея Белого пред русской литературой в прошлом. Он из тех беспокойных деятелей словесного искусства, которые непрерывно ищут новых форм изображения мироощущений. Ищут, но редко находят их, ибо поиски новых форм — “муки слова” — далеко не всегда вызываются требованиями мастерства, поисками силы убедительности его, силы внушения, а чаще знаменуют стремление подчеркнуть свою индивидуальность, показать себя — во что бы то ни стало — не таким, как собратья по работе. Поэтому бывает так, что литератор, работая, думает только о том, как будут читать его литераторы и критики, а о читателе — забывает.
А. Белый написал предисловие к “Маскам” для критиков и литераторов, а текст “Масок” — для того, чтоб показать им, как ловко он может портить русский язык.
О читателе он забыл”4.
Кроме Горького, язык “Москвы” оценивал Б. Эйхенбаум. Он, правда, писал только о первых двух частях романа. В его заметке оценки расставлены по-иному: «…конечно, роман А. Белого — событие огромной литературной важности, которое можно приравнять только к какому-нибудь научному открытию… <…> Это уже не просто “орнаментальная проза” — это совершенно особый словесный план, это своего рода выход за пределы словесных тональностей: нечто по основным принципам аналогичное новой музыке. <…> Откровенно метризованная (даже в диалоге!) проза эта, насыщенная новообразованиями и всевозможной словесной игрой, кажется абсолютно в себе замкнутой — абсолютным словом.
Роман А. Белого обращен к литературе — и этим он сразу страшно повышает наш сегодняшний уровень. Пусть читатель с негодованием отбросит эту книгу — он будет прав, но литературе этого жеста бояться нечего. Я согласен на дискуссию: нужно ли писать только такие вещи, которые нравятся “читателям”? Или иначе говоря: можно ли понимать “социальный заказ” как заказ “читательский”? Или у литературы, как и у всякого другого искусства, есть свои исторические заказы, которые до читателя “не доходят” и не могут “дойти”?»5
______
4 Горький М. О литературе. М., 1953. С. 581—582.
5 Эйхенбаум Б. М. О литературе. М., 1987. С. 425—426.
504
Напоминая обычный советский роман, “Москва” развивается вопреки его логике. Ее персонажи совершают поступки, противоположные тем, которые предписаны им каноном.
В то время, как литература учила ненависти и жестокости, Белый поднял голос в защиту любви.
Исторический заказ роман А. Белого выполнил. Но прочитан он не был.