Текст статьи
Рассказ Лескова “На краю света” (1876—1876) принадлежит к числу программных произведений писателя, в которых с наибольшей непосредственностью и полнотой нашли свое выражение его сокровенные верования и убеждения, его взгляд на человека. В первом прижизненном “суворинском” издании собрания сочинений Лескова рассказ был напечатан в первом томе вместе со столь представительными вещами, как “Соборяне” и “Запечатленный ангел”. В финальном, а потому и по-особому запоминающемся эпизоде этого рассказа звучит молитва выдающегося русского писателя и проповедника второй половины XII века К. Туровского. Проникнутая духом беспредельного христианского милосердия, она венчает собой повествование архиерея об отце Кириаке, преподавшем ему и своими вынесенными из опыта убеждениями, и всей своей жизнью “спасительный урок”, существенно изменивший его прежний взгляд на мир и собственное назначение. Мучительно погибающий по вине бросившего его в безлюдной снежной пустыне новообращенного проводника-инородца, праведник Кириак в последние минуты своей жизни вдохновенно повторяет слова Кирилла Туровского, который “нам завещал «не токмо за свои молитися, но и за чужия, и не за единыя христианы, но и за иноверныя, да быша ся обратили к Богу»”1. В примечаниях к этому эпизоду в имеющихся изданиях сочинений Лескова даются обычно только самые общие сведения о том, кто такой Кирилл Туровский, однако источник его слов, приведенных писателем, не раскрывается.
_______
* Столярова И. В., 2005
1 Лесков Н. С. Собрание сочинений: В 11 т. Т. 5. М., 1957. С. 512. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы.
366
Между тем, как мне удалось недавно установить, взятые Лесковым в кавычки слова — это с абсолютной точностью воспроизведенная им цитата из “Устава убогого Кирилла” (Соловецкая рукопись, № 802). Это произведение опубликовано в небольшом сборнике “Молитвенные возношения к Богу святого отца нашего Кирилла, епископа Туровского. Литературный памятник XIIвека” (Издание Кораблева и Сидякова. Типография Тираншеля, 1876). Процитированная Лесковым в рассказе “На краю света” заповедь Кирилла Туровского была вынесена прямо на обложку этой книжечки. Обратим внимание: сборник избранных молитв Кирилла Туровского вышел в том же самом году, когда Лесков заканчивал работу над рассказом. Самое неожиданное и интересное: согласно неопубликованным материалам из семейного архива С. П. Шестерикова и К. П. Богаевской, с которыми мне посчастливилось познакомиться, следует, что этот сборник молитв Кирилла Туровского издал в 1876 году сам Лесков.
По свидетельству С. П. Шестерикова, на имевшемся в ИЯЛИ экземпляре упомянутой книжечки имелась надпись И. А. Шляпкина “Издал Н. С. Лесков”. В том же 1876 году в журнале “Православное обозрение”, в котором активно сотрудничал писатель, появилась краткая, но очень тепло написанная рецензия на это издание. Вероятнее всего, писатель взял ее из небольшого сборника молитв Кирилла Туровского “Молитвенные возношения к Богу святого отца нашего Кирилла, епископа Туровского. Литературный памятник XII века”. Процитированная в рассказе “На краю света” заповедь Кирилла Туровского была вынесена прямо на обложку этой книжечки. Обратим внимание: сборник вышел в том же самом году, когда Лесков заканчивал свою работу над рассказом. Тогда же в журнале “Православное обозрение”, в котором активно сотрудничал писатель, появилась и краткая, но очень тепло написанная рецензия
на это издание, дающая ему высокую оценку. По не лишенному оснований предположению В. А. Викторовича, требующему, однако, еще развернутого текстологического обоснования, автором ее мог быть сам Лесков. Из статьи Л. Н. Афонина о библиотеке писателя известно, что последний проявлял большой интерес к сочинениям Кирилла Туровского. В его книжном собрании имелись и ныне хранятся в доме-музее Лескова в Орле переплетенные страницы из неустановленного издания молитв К. Туровского. На титульном листе рукой Лескова написано: “Избранные
367
молитвы на всю седьмицу св. Кирилла, епископа Туровского. Памятник двенадцатого века” (610/130)2. Исследователь отмечает, что редакторская правка Лесковым этих текстов, очевидно, свидетельствует о намерении писателя подготовить их для переиздания. Разумеется, этот чрезвычайно интересный и ценный экземпляр орловской коллекции заслуживает специального изучения. В данной же статье тема “Лесков — Кирилл Туровский” рассматривается только в связи с общей художественной концепцией рассказа “На краю света”, для понимания которой она очень важна.
Цитируемые в рассказе слова молитвы Кирилла Туровского в той или иной их вариации приводятся на последних страницах с знаменательным трехкратным повтором, что уже само по себе повышает их значение в контексте произведения. При этом рассказчик-архиерей тут же высказывает свое неравнодушное отношение к ним: “Люблю эту русскую молитву, как она еще в двенадцатом веке вылилась у нашего Златоуста, Кирилла в Турове…” (5, 512) (заметим кстати, что в сопроводительной краткой биографической заметке, имеющейся в сборнике, сообщалось, что Кирилл Туровский, будучи избранным за свое благочестие и духовную мудрость епископом, проявил себя столь сильным проповедником, что был назван современниками “русским Златоустом”). Определение “русская” в речи архиерея выделено курсивом, наподобие того, как в самом начале его рассказа акцентируется внимание слушателей на типически русском изображении Иисуса Христа на древних отечественных иконах (5, 454—455), а в самом конце курсивом же выделяются слова о “нашем истинном христианстве” (5, 514). Однако сразу же необходимо заметить, что акцент на том особом понимании Христа, которое свойственно русскому народному взгляду и православию, в рассказе Лескова не имеет ничего общего с какой бы то ни было националистической тенденцией. В противовес своим собеседникам, которые готовы заподозрить служителей русской церкви в ограниченном понимании Христа (“Их положение и прочее… заставляет их толковать все… слишком узко.” — 5, 452), близкий автору рассказчик последовательно стремится
_______
2 Афонин Л. Н. Книги из библиотеки Лескова в Государственном музее И. С. Тургенева // Литературное наследство. Из истории русской литературы и общественной мысли 1860—1890-х годов. Т. 87. М.: Наука, 1977. С. 514.
368
убедить внимающих ему гостей в безмерной широте православия. В своем истолковании особенностей отношения православия к миру и человеку он постоянно подчеркивает готовность истинных приверженцев Христа являть любовь, доверие и сострадание не только единоверцам, но и людям, воспитанным в духе совсем других представлений и верований, и в частности, к “темнякам”-язычникам, пребывающим на иной ступени развития, в значительной степени живущим еще по законам природной, естественной жизни, неспособным возвыситься до постижения сложных категорий христианской религии. Поэтому-то в изображении последних мгновений земной жизни отца Кириака Лесков не только вкладывает ему в уста слова старинной молитвы, но и всячески акцентирует внимание читателей на том, что это молитва обо “всех”:
Милый старик мой Кириак так и молился — за всех дерзал… <…> …Всех, — говорит, благослови, а то не отпущу тебя! (5, 512)
“Всех” — пологикесюжетаэто означает и его готовность, проявляя совершенный альтруизм, заступиться и за того самого проводника, который не выдержал дорожного испытания, съел святые дары, дароносицу унес, а его бросил.
Финалы многих лесковских произведений бросают свой отсвет на все, что было представлено ранее, и сообщают новое значение даже тому, что казалось прежде не столь уж важным и существенным. “Концы и начала” накрепко смыкаются теперь друг с другом. Так происходит и в рассказе “На краю света”. Столь истово произносимая перед лицом подступающей смерти молитва Кириака, почерпнутая им из старинного “изборничка”, позволяет читателю с особой явственностью ощутить самое главное отличительное свойство его веры — безграничную всепрощающую человечность. Авторитет “русского Златоуста”, очевидно, призван служить одним из высших аргументов безусловной истины именно такого понимания заветов Христа, которым верно следует простой монашек. С присущим писателю пристрастием к рельефному письму, к игре контрастами, к изображению стремления русского человека к пределу в любом его увлечении, Лесков доводит эту черту своего героя до ее крайнего, почти парадоксального проявления. При всей своей скромности, внешней мизерности отец Кириак оказывается способным в последнем порыве самоотверженной, жертвенной любви стать непокорным и дерзким
369
даже перед господом Богом, неотступно добиваясь от него прощения своих обидчиков: “…благослови всех, а то не отстану” (5, 512). “Свет веры” (5, 516), который проливает, по слову автора рассказа, русский священнослужитель — это свет человечности.
В соответствии с этим убеждением Лесков с самого начала повествования строит его на противопоставлении двух противоположных характеров: наступательно активного, крайне напористого, каким в молодости был рассказчик, в ту пору глава отдаленной сибирской епархии, и кроткого, мягкого, неуязвимо добродушного, каким предстает отец Кириак. Рассказчик с первых самостоятельных шагов на миссионерском поприще заслужил прозвище лютого (это определение не раз еще повторится в рассказе). О нраве этого героя можно сказать словами другой молитвы Кирилла Туровского, в которой он покаянно говорит о себе: “…гневен родом и свиреп естеством… скор на сварь и на смирение расслаблен”3. Подходит к нему и другое признание молитвенника:
Ни слез, ни терпения не имам, кротости же и умиления не стяжах4.
Другой явился перед рассказчиком по его вызову “такой маленький, такой тихий, что не на кого и взоров метать” (5, 461).
Однако, несмотря на кажущийся перевес сил у того, кто молод и занимает куда более высокое положение на лестнице церковной иерархии, отношения между этими людьми постепенно выравниваются: “престарелый монашек”, несмотря на всю свою скромность, простоту и незлобивость, проявляет удивительную внутреннюю твердость в своем особом взгляде на миссионерскую деятельность, держится с удивительной внутренней свободой, которую дает ему, очевидно, уверенность в своей правде, а начальствующий епископ, смиряя в себе церковного “нетерпеливца”, вынужден прислушаться к мнениям и убеждениям этого бывалого человека, на стороне которого опыт.
В неспешных беседах друг с другом этих очень разных по натурам, степени образованности и внешнему статусу людей на первый план постепенно и выходит та самая тема
_______
3 Молитвенные возношения к Богу святого отца нашего Кирилла, епископа Туровского. С. 10–11.
4 Там же. С. 15.
370
рассказа — тема всечеловеческого родства, которая проходит через все произведение и находит свое завершение в вознесении Кириаком молитвы Кирилла Туровского. Эта евангельская по своим истокам идея некоторое время остается в рассказе абстракцией для епископа. Он, повинуясь требованиям момента и своего официального положения, в лучшем случае видит в инородцах-язычниках “чужих”, которых не следует баловать, в худшем — врагов православия, которых надлежит обращать в истинную веру любыми, в том числе, возможно, и почти военными средствами. В сознании же Кириака эта идея порождает особый ход мысли, находящий свое выражение в его знаменательном рассуждении — притче о человеке “с билетом” и “без билета”, очевидна перекличка с известным образом “гостя с билетом” из романа Ф. Достоевского “Братья Карамазовы”. Близость этих мотивов в произведениях обоих писателей была отмечена в комментариях Л. В. Домановского (5, 623). Впоследствии эта параллель была аналитически рассмотрена в статье В. А. Туниманова5. В свободной беседе с епископом о том, сколь возможно для людей разных верований и культур приближение к Богу, отец Кириак предлагает епископу представить себе такую ситуацию: двое, христианин и язычник, в своем потустороннем существовании идут на “пир” к “хозяину”. Первый из них идет туда уверенно, заведомо зная, что христианина туда пустят, а второй не может на это рассчитывать. Однако вдруг оказывается, что “безбилетник” не только принят в заветную обитель, но еще и обласкан хозяином, радующимся его приходу. Таким образом, отец Кириак развивает мысль о несостоятельности попыток его современников самоуправно разделить народы на тех, кто заслуживает милости Божией, и тех, кто ее не заслуживает. На взгляд Кириака, вовсе не по-христиански кичиться своей верою и пренебрежительно относиться к чужой.
Выступая провозвестником и поборником высокой идеи будущего объединения людей, отец Кириак использует ее в своем практическом поведении. Весь его образ жизни, “тихие” келейные занятия, дружественное общение с иноверцами проникнуты стремлением к идеалу “братственности” в человеческих отношениях. Отец Кириак единственный из
_______
5 Туниманов В. А. Бунт и молитва: О “религиозной морали” героев Достоевского и Лескова // IndianaSlavicStudies. 1996. Vol. 8. P. 27—47.
371
духовных лиц епархии хорошо знает местные языки, что позволяет ему выучить тунгусскому и якутскому языкам и владыку. Из его бесед с епископом явствует, что Кириак хорошо знаком со многими северными и восточными преданиями и легендами, запечатлевшими характер религиозных фантазий этих народов и отразившими существующие у них системы ценностей. Кириак чрезвычайно дорожит тем, что можно обнаружить нечто общее между идеями, которыми проникнуты эти легенды “полудиких” язычников, и христианскими представлениями. Желая убедить в этом епископа, который пока еще видит в инородцах лишь массу “темняков”, нуждающихся в другом разумении вещей, Кириак рассказывает ему, в частности, повесть о пятистах путешественниках, которая производит на его собеседника большое впечатление. Владыка вынужден признать, что мораль повести близка исповедуемой им христианской и православной этике. Самыми достойными мужами представлены в ней те, кто успел сделать в своей жизни безусловно нужное, доброе дело: напоил горстью воды жаждущего или обмыл своей рукой раны нищего. Под влиянием долгих бесед с добрым, “чудным”, “преутешительным” стариком епископ уже готов подвергнуть некой корректировке свои прежние позиции грозного в своем натиске воителя с иноверцами. Не столь однозначным, как это было раньше, представляется теперь для него вопрос: что же следует делать в этом полудиком краю главе епархии, являющей собой форпост русского православия: самым энергическим образом вторгаться в жизнь инородцев, ломать и крушить их архаические представления и верования, как можно скорее осуществлять над ними обряд крещения и тем самым приобщать их к истине христианского учения? Или предпочтительнее путь, который избирает для себя отец Кириак, который тихо и неспешно насаждает в сердцах инородцев ростки нового мироощущения, не рассчитывая на близкий результат: “Другие придут, — будут поливать, а возрастит сам Бог” (5, 481). Помочь молодому епископу в обретении правильного ответа на эти трудные вопросы должен опыт, который он собирается приобрести, замыслив дальнюю поездку по вверенной ему обширной епархии. Рассказ об испытании, которое он сам себе приуготовил этим опасным путешествием вглубь безмолвной белой пустыни и которое едва не обернулось для него гибелью, — очень важный структурный элемент этого произведения, совмещающего в своей пространной экспозиции и драматически
372
напряженном сюжете жанровые качества авантюрной новеллы и философской нравственно учительной повести.
Испытывавший постоянное недоверие ко всякого рода отвлеченным теоретическим построениям, писатель всегда дорожил возможностью проверить те или иные общие представления и доктрины фактами самой жизни. Многие статьи и обозрения Лескова строятся именно по такой схеме: вначале высказывается тот или иной взгляд на вещи, получивший поддержку в обществе, а затем ставится вопрос, а действительно ли это так? Далее на читателя обрушивается шквал фактов, не оставляющих сомнений в односторонности, искусственности, ложности подобного воззрения. В художественных произведениях Лескова взаимосвязь идей и многообразной жизненной эмпирики не столь самоочевидна, но тем не менее она проступает обычно довольно явственно. Само слово “опыт” в контексте повествования получает концептуальный смысл. При первом своем опубликовании повесть “Очарованный странник” (1873), написанная незадолго до рассказа “На краю света”, называлась в газете “Русский мир” так: “Очарованный странник, его жизнь, опыты, мнения и приключения”. “Мнения” ее главного героя, “черноземного Телемака” (аллюзия на “учительный” роман Фенелона) и выводятся на глазах у читателей его истории из “опытов” его необыкновенно прихотливой в своем течении жизни и снова и снова поверяются ею. В подобном же сцеплении, взаимовлиянии и взаимодействии представлены “мнения” и “опыты” рассказчика в сюжетно напряженной части его повествования о себе. В отважно предпринятой поездке рассказчик впервые лицом к лицу сталкивается с теми самыми инородцами, которых он намерен просвещать и крестить. Двое из них один за другим занимают положения его проводников, они правят собачьей упряжкой, на которой только и можно продолжать тяжелый и утомительный путь. С присущей ему горячностью епископ немедленно пытается приступить к учительству, в течение одной долгой беседы с возницей служитель церкви ему, как теперь не без иронии вспоминает об этом, “все православие объяснил” (5, 487), но епископу не удается добиться желаемого результата: упрямый “темняк” остается при собственных ограниченных понятиях и не желает ни в чем уступить миссионеру. Неудачный опыт приводит образованного епископа к еще большему внутреннему отчуждению от инородцев, дает повод к еще более пренебрежительному к ним отношению, в котором ощутимо
373
дают себя знать некая гордыня и высокомерие. Про себя он с досадой думает о проводнике:
Вот он тебе тычет орстелем в снег да помахивает, рожа обмылком — ничего не выражает; в гляделках, которые стыд глазами звать, — ни в одном ни искры душевного света; самые звуки слов, выходящих из его гортани, какие-то мертвые… Где ему с этими средствами искать отвлеченных истин, и что ему в них?.. (5, 489)
Однако вскоре, как это характерно для сюжетной структуры новеллы, положение, в котором находится путник, мгновенно и самым опасным образом меняется. Разыгравшаяся на необозримых просторах полярной пустыни сибирская пурга ставит всех на край жизни и смерти. Теперь в этой катастрофической ситуации епископ разом и безвозвратно теряет свои позиции начальствующего лица, из экзаменатора и наставника он превращается в испытуемого, а тот, о ком он только что позволил себе подумать столь пренебрежительно, кому он давал унизительные клички, вопреки всем ожиданиям становится его защитником, учителем и спасителем.
На первый взгляд, но именно только на первый взгляд, “дикарь” ведет себя грубо и бесцеремонно: он плюет в глаза епископа и безжалостно трет их своим жестким оленьим рукавом, он не дает ему привстать с саней и тут же валит его в снег. Потом укладывается рядом с епископом на ночлег и принимается с ужасным сапом и зловонием дышать ему в лицо. Во всех своих действиях и движениях возница обнаруживает ловкость и сноровку зверя, из инстинкта самосохранения делающего самые необходимые и безошибочные движения, которые, однако, трудно принять человеку. В описаниях его поведения преобладают именно такие сравнения, которые заостряют внимание читателя на органическом сродстве героя с миром природным, животным: он перекатился через епископа, как клоп, уснул сразу, как муштрованная лошадь, захрапел мощно, как сильный пчелиный рой. Однако при ближайшем рассмотрении общая картина предстает перед читателем в другом свете. Ведь по сути дела “темняк”, который, к досаде ученого епископа, ничего не понял из его отвлеченных рассуждений “о благе христова примера” (5, 488), в угрожающей им обоим обстановке кромешного ада вершит чудо его спасения. Некоторые его действия в контексте предыдущего эпизода поучительной беседы выглядят как своего рода повторение жестов
374
и поступков Христа, о котором все же наслышан этот “дикарь”: проводник возвращает своему седоку зрение, поплевав на его слипшиеся от снега глаза (аллюзия на притчу об исцелении слепого), а некоторое время спустя, когда епископ из последних сил терпит муки казалось бы неотвратимо приближающейся к нему голодной смерти, дикарю удается “накормить страждущего”, совершить во имя его спасения подвиг жертвенной любви.
Иначе ведет и чувствует себя в этой драматической ситуации епископ. Общая направленность линии его поведения прямо противоположна той, которая обозначилась в поступках инородца. Если сравнить эти линии поведения, то неизбежен вывод, что действия проводника — это путь наверх, к светлым небесам, к миру горнему, в то время как смена душевных состояний владыки — это путь вниз, к омертвлению духовного начала, к утрате лучшего в себе. Герои, которые раньше были так сильно разведены по уровню развития и характеру мировосприятия, теперь в рамках особой катастрофической ситуации начинают вдруг на время как бы подменять друг друга, смотреть на окружающий их мир глазами “чужого”, с которым ранее не могло быть никакой общей точки зрения. Впервые столь близко наблюдая и осязая всем своим существом стихийную мощь вьюги, епископ вдруг начинает воспринимать ее на манер язычника как живое существо, некое отвратительное чудовище, угрожающее человеку мгновенным уничтожением. И много лет спустя он вспоминает пережитое им тогда чувство ужаса с поразительно точными подробностями:
Я не знаю, может ли быть страшнее в аду: вокруг мгла была непроницаемая, непроглядная темь, — и вся она была как живая: она тряслась и дрожала, как чудовище, сплошная масса льдистой пыли была его тело, останавливающий жизнь холод — его дыхание (5, 490).
По логике дальнейшего повествования именно это чувство жуткого страха перед смертью уродливо деформирует весь строй свойственных ранее епископу эмоций и устремлений. В его отношение к попутчику сразу же закрадываются настороженность и недостойная подозрительность, которые все больше заполоняют собой пространство его души. Страх и любовь — эти полярные состояния души в своем борении друг с другом часто выходят на первый план в произведениях Лескова 1870-х — начала 1880-х годов.
375
Именно они определяют собой главный конфликт в таких его известных произведениях, как “Несмертельный Голован”, “Привидение в инженерном замке”, “Пугало”. Прилагая к поведению своих героев евангельские нравственные мерки, писатель возвеличивает и поэтизирует личности тех, кто несет в душе “совершенную любовь”, изгоняющую страх и в то же время с нескрываемой иронией и сарказмом изображает тех, кто, поглощенный страхом смерти, оказывается сброшен (если воспользоваться позднейшей формулой Н. А. Бердяева) в “низины бытия”6. В произведении “На краю света” подобное падение переживает образованный рассказчик, а вовсе не “дикарь”, которого он вознамерился было просвещать и воспитывать. В жестоких обстоятельствах, с каждым часом принимающих все более гибельный характер, он все более и более погружается в переживания своих физических страданий, “ниспадает в телесность” (Феофан Затворник”), страшится смерти, душевная и духовная жизнь в нем замирают. К немалому собственному удивлению, под влиянием гнетущего страха он обнаруживает в своих действиях то тварное начало, которое раньше так неприятно поражало его в “дикаре”. Завидев волков, с ловкостью и быстротою “векши” (белки) сумел он в своем тяжелом убранстве взобраться на самый верх ближайшего дерева, долгое время он сидит на развилке его ветвей, “как примерзлый старый сыч, на которого, вероятно, похож был и с виду” (5, 503). Ночь, которую он проводит один под шатром раскинувшегося над ним северного неба, отнюдь не побуждает его, епископа, человека, воспитанного в духе традиционных религиозных этических установлений (Нил Сорский, И. Лествичник), к внутренней сосредоточенности и обращению к Всевышнему. Степень его душевной и духовной подавленности так велика, что и при неожиданно возникающей на фоне тьмы внезапной озаренности небес невиданным светом, мерцанием самых нежных красок он равнодушен к этому преображению, выдающему в контексте повествования близкое присутствие Творца7. Человеческие силы епископа на исходе,
_______
6 Бердяев Н. А. О назначении человека. М., 1993. С. 154.
7 Возможно усмотреть некое сходство в словесной живописи Лескова в этой части рассказа и в изображении небес в Библейской книге пророка Моисея “Исход”, в которой вспыхивающие то розовым, то синим сапфирным светом небесные краски знаменуют близкое присутствие Бога.
376
душевное и физическое истощение его так велико, что он не может и в этот момент благодарно откликнуться на великолепие неба, являющего собой могущество Вседержителя. Единственная воссозданная в рассказе последняя прощальная молитва рассказчика состоит всего из нескольких коротких фраз.
Однако именно в этот момент, когда владыке открывается вся мера его слабости, и происходит чудо его спасения, которое творит тот самый “дикарь”, о котором он позволил себе думать как о покинувшем его “разбойнике”. Изображая в особом замедленном повествовательном ритме эту кульминационную сцену рассказа, Лесков намеренно использует прием “остранения”, позволяющий ему передать всю меру потрясенности епископа загадочным “видением” и его замешательства. С точки зрения прослеживаемой нами темы всечеловеческого единения важно обратить внимание на то, что некто, появившийся на дальнем горизонте безлюдной пустыни, тот, кто спешно приближается к погибающему в одиночестве проповеднику православия, дает ему луч надежды, по слову рассказчика, похож на всех богов сразу: и на индийского идола, и на героя древних греческих мифов Гермеса, и на небесного ангела. Пестрота и спутанность ассоциаций, которые непроизвольно рождаются в сознании епископа, выражают излюбленную мысль писателя о единстве высоких устремлений у людей самых разных верований и культур и проистекающей отсюда известной схожести тех героев и богов, которые воплощают собой человеческие идеалы. Однако более всего в облике загадочного существа, с фантастической быстротой пересекающего огромное пространство, акцентированы именно такие его особенности, которые делают его подобным небесным ангелам, как о них повествует Священное Писание. “Удивительный дух” облечен в хитон из искрящейся серебряной парчи. Из-под ног его сыплются искры серебристой пыли. Эти детали, которые вскоре получат в рассказе и простое житейское объяснение, в контексте произведения имеют символический смысл. Писатель намеренно делает богоподобным своего внешне столь неказистого, как мы это помним, героя, на свой лад совершающего подвиг спасительной любви. Неузнаваемо изменившийся его облик теперь может вызвать у читателей ассоциации с евангельским рассказом о преображении Христа на Фаворе:
377
Одежды Его сделались блистающими, весьма белыми, как снег… (Мк. 9:2—3; Мф. 17:1—3).
Заметим, кстати, что, повествуя о новом облике проводника-тунгуса, архиерей употребляет тот же глагол, что и в писании:
Во что он убран, во что преобразился? (Выделено курсивом мной. — И. С.; 5, 506).
Изображая своих внешне неказистых героев богоподобными, Лесков следует своему убеждению, что каждый человек, если он способен на добрый поступок, может предстать перед другим как ангел или, в известном смысле “Бог для человека” (“Путимец” — 11, 61). Таким человеком по отношению к епископу в рассказе “На краю света” и выступает проводник-инородец. Взирая на своего спасителя после всего пережитого, рассказчик называет его “пустынным ангелом” (5, 510). Тот, кто ранее казался ему всего лишь “темняком”, дарует владыке не только возможность продолжения его земной жизни, но и помогает ему заново обрести для себя жизнь в духе. Все перегородки, еще совсем недавно столь неодолимо как будто бы отделявшие этих героев друг от друга, мгновенно рушатся, какая бы то ни было дистанция в их отношениях исчезает. Потрясенный чудом совершенно неожиданного собственного спасения, которое творит “дикарь”, отчаявшийся было человек, епископ, переживает высокое состояние катарсиса, очистительного нравственного перелома. Оно позволяет ему “переощутить себя” (выражение Гл. Успенского), проникнуться новым благодарным и уважительным отношением к тому, кто ранее воспринимался им всего лишь как объект его миссионерской деятельности. Стоит обратить внимание на двойные мотивировки, которые, как это обычно бывает у Лескова, сопровождают в рассказе момент этой поразительной внутренней метаморфозы героя, о которой сам епископ повествует с подкупающей искренностью. Из его слова о себе следует, что такая метаморфоза имеет своим источником и реальные, чисто психологические предпосылки (вспомним градацию пережитых владыкой душевных состояний: ужас, утрата веры в возвращение проводника, одиночество, мучительное ожидание голодной смерти, истощение сил, отчаяние) и в то же время предпосылки, выводящие это событие за грани чисто земного явления, реального житейского случая. Заслуживает внимания упоминание рассказчиком о неком особом свечении небес:
378
…Небо вдруг вспыхнуло, загорелось и облило нас волшебным светом: все приняло опять огромные фантастические размеры, и мой спящий избавитель представлялся мне очарованным могучим сказочным богатырем (5, 508).
Из контекста эпизода следует, что речь здесь идет не только о физическом явлении, оптическом обмане, возникающем в северных широтах в особое время суток, но и о некой мистической силе, потаенно преобразующей мир. Небесные лучи, позволившие вдруг рассказчику увидеть спящего проводника так, “словно никогда его до сей поры не видел” (5, 598), — это и своего рода некие волшебные очки, помогающие человеку увидеть жизнь в истинном соотношении друг с другом составляющих ее подлинно значительных и мелких явлений, отказаться от предрассудков, обрести возможность сближения с тем, кто столь долгое время казался “чужим”. “Свет небес высоких” несет епископу, по логике повествования, “обновление ума” (Рим. 12:2). Он приходит к благой мысли о том, что ему следует принять своего спасителя-язычника таким, каков он есть, со всем строем представлений, присущих его еще недостаточно развитому религиозному сознанию, любить этого человека как брата, пусть ограниченного в части своих взглядов и отношений, но сумевшего понять главный божеский закон — закон жертвенной любви.
Итак, в итоге своего “опыта”, на который в финале рассказа ложится тень трагизма, много чего повидавший и изведавший епископ приходит к той правде, которая в начале его повествования открыта только его скромному учителю, отцу Кириаку. Новая и последняя встреча с ним окончательно утверждает рассказчика в абсолютной истинности этой правды. Как уже выше говорилось, бедный отец Кириак умирает на его глазах со словами молитвы Кирилла Туровского о прощении и благословении всех — и своих, и чужих, и единоверцев-христиан, и иноверцев. Эта древняя молитва звучит в рассказе как завершающий аккорд в музыкальном произведении. Авторитет ее автора, причисленного посмертно к лику святых, — еще один знак того, что в своем искании света скромный, невидный, старенький монашек смог достичь сферы абсолюта. Исповедуемые Кириаком идеалы возможного соединения людей здесь, на земле, столь прямо провозглашенные Кириллом Туровским, обнаруживают свою жизненность в рассказе, помимо всего прочего, и в той необычной житейской обстановке,
379
в которой происходит его смерть. Православный проповедник отец Кириак исповедуется и умирает в рассказе под громкие звуки шаманского бубна и моления инородцев-язычников, собравшихся вокруг него, и ни он сам, ни епископ не считают возможным воспротивиться этому прощальному обряду. Сама его смерть несет в себе таким образом некое объединяющее начало, к которому теперь достаточно чуток молодой владыка.
Выразителен и символичен в рассказе и тот последний жест, с которым праведник Кириак покидает грешную землю. По словам рассказчика, он “точно поволокся за Христовою ризою, и улетел…” (5, 512). Это движение по своему рисунку повторяет то, которое рисовалось в воображении Кириака, когда он размышлял о положении и судьбе окрестных язычников. Противясь применению
к ним насильственных мер, он не раз убеждал епископа, что они сами того не замечают, как мало-помалу приближаются к Христу:
Пусть за краек его ризочки держатся — доброту его чувствуют, а он их сам к себе уволочет (5, 474).
Навсегда запомнившиеся молодому епископу, эти слова Кириака снова и снова повторяются в рассказе, в частности, в самом его финале, образуя важный лейтмотив. Создаваемый ими пластический образ служит зримым воплощением сквозной идеи, на манер острого стержня пронизывающей собой весь сюжет этого произведения, — идеи о том, что по глубинной своей природе, по сути своих главных сокровенных устремлений все люди равны и близки друг другу и их будущее соединение возможно.
Стоит обратить внимание в сопоставляемых эпизодах и на употребление одного и того же простого разговорного слова “уволочет”, которое используется автором для описания жеста и Христа, спасающего язычника, и праведника, молящего в свой последний час не о себе, а о прощении этого “темняка”. То же самое просторечие, вначале показавшееся было епископу неуместным в рассуждении о Христе, используется затем им самим в рассказе о том, как спасал его “дикарь”-проводник, вернувшись с медвежьими окороком к ослабевшему товарищу: поставил его на лыжи, дал ему в руки шест, подпоясал епископа веревкою, “взял ее за конец и поволок за собою” (5, 510). Благодаря употреблению во всех этих сценах одного и того же глагола, заимствованного из живой народной речи, Иисус
380
Христос представляется по-человечески простым, а “дикарь”-иноверец становится богоподобен. Завет простоты, доброты, любви — главный христианский завет, который, в полном созвучии с молениями Кирилла Туровского, оставляет всем живущим умирающий Кириак.
В отличие от своего современника К. Леонтьева, Лесков никогда не противопоставлял христианской этике простую человеческую гуманность, не акцентировал ущербность последней, даже если она оказывалась свойственной человеку неразвитого религиозного сознания. Высшим воплощением человечности ему, как и Достоевскому, представлялся Иисус Христос, однако Лескову были неизменно дороги и все те не очень заметные, “маленькие”, порой не без полемического умысла изображаемые им совсем внешне мизерными люди, которые, при всей слабости, находили возможность оказывать спасительную помощь совсем “чужому человеку” и тем самым “увеличивать сумму добра в общем обороте человеческих отношений”8.
_______
8 Граф Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский как ересиархи (Религия страха и религия любви) // Н. С. Лесков о литературе и искусстве. Л., 1984. С. 116.