Текст статьи
В отличие от своих современников, Тютчев не обозначил свою концепцию слова в каких-либо программных высказываниях, она едва намечена в его творчестве. Напротив, вошли в легенду его равнодушие к написанным стихам, к возможности представить их вниманию читателя, его подчеркнутое представление себя как поэта-дилетанта. Но именно это отсутствие предполагаемого диалога с читателем, стихотворение лишь в минуты истинного (а не профессионального) вдохновения в сочетании с общепризнанной литературной ценностью его творчества дает возможность представить концепцию слова Тютчева в чистом виде. Развитие его поэтического дара вне литературной среды (это, конечно, не означает абсолютной независимости от поэтических направлений, тем более что как поэт Тютчев сформировался именно в русле русского классицизма), отсутствие естественной связи с читателем и взаимовлияния (весьма скромное признание даже после публикаций в “Современнике” и выхода его книг) при отсутствии авторского тщеславия дало возможность Тютчеву оставаться до самой его смерти поэтом в первоначальном смысле этого слова, что необходимо всегда иметь в виду при формулировании его концепции слова.
Любой читатель волен интерпретировать художественный текст по своему усмотрению и, что главное, в соответствии с собственным мировоззрением. Особенно, если речь идет о поэзии, когда условность языка заведома, каждое слово символично и многозначно, а мифотворчество как стержень поэтического осознания мира предполагает многовариантность восприятия мифа. Поэтому не удивительно, сколь разнится прочтение одних и тех же тютчевских стихотворений разными исследователями. Например, стихотворение “Silentium!”
___________________
© Вересов Д. А., 1998
255
воспринималось и как манифест романтизма1, и как констатация факта о “наставшем несоответствии между духовным ростом личности и внешними средствами общения” и, следственно, необходимости выхода на новый художественный уровень ― символизм2, и как отражение духовного опыта православного молчальничества3. Те же сложности возникают и с рассмотрением позднего творчества поэта. Так называемые “политические”, славянофильские стихи Тютчева (“День православного Востока”, “Не гул молвы прошел в народе…”), когда авторская позиция предельно обнажена, не вызывают сомнения в том, что принадлежат перу апологета православия. При этом в медитативной лирике того же периода некоторые исследователи воспринимают христианские мотивы лишь дополнением к привычной антично-языческой космогонии.
Естественно, что это свидетельствует не о какой-то мировоззренческой эклектике автора, а о неизбежной субъективности толкования художественного текста. Чтобы ее избежать, следует, на мой взгляд, взять за основу анализ тютчевской концепции слова, т. к. она, с одной стороны, непосредственно связана с поэтикой Тютчева и ее генезисом, а с другой стороны, есть самое верное отражение мировоззрения, в том числе и религиозного. Именно через поэтику и полный анализ отдельных стихотворений, которые, как писал М. М. Бахтин, есть “архитектонически целые эстетически завершенных событий”4, можно наиболее достоверно определить тютчевскую концепцию слова. Во многом ключом к ее пониманию может быть евангельский текст, точнее, то, насколько он эстетически и концептуально входит в поэтику Тютчева.
Во многих стихотворениях позднего Тютчева (“Я лютеран люблю богослуженье…”, “Чертог Твой, Спаситель, я вижу украшен…”, “Чему бы жизнь нас не учила…” и др.) есть прямое цитирование, парафразы из Евангелия. Но в этой статье я хочу взять для анализа два стихотворения, где присутствуют как евангельские и библейские реминисценции, так и, на мой взгляд, важнейшая составляющая тютчевской концепции слова ― вера в его сакральную силу и вещественность.
________________________
1 Пигарев К. В. Жизнь и творчество Тютчева. М., 1962. С. 183.
2 Иванов Вяч. И. Родное и вселенское. М., 1994. С. 180.
3 Микушевич В. Как нам дается благодать? // Тютчев сегодня. М., 1995. С. 61.
4 Бахтин М. М. Литературно-критические статьи. М., 1986. С. 69.
256
Стихотворение “Теперь тебе не до стихов…”, как и многие другие пьесы позднего творчества Тютчева, написано по поводу конкретного события. А именно ― оно датировано 24 октября 1854 года, когда шел второй месяц Крымской войны, а летом того же года Тургеневым был подготовлен к печати и издан первый сборник поэта. Возможно, что какой-нибудь отзыв на сборник или отсутствие таковых явились толчком к написанию стихотворения. Но художественный образ всегда объемнее реального факта, исторического события, описываемого пейзажа, etc. Первые же две строки в сознании читателя уже не соотносятся конкретно с изданием тютчевских стихотворений, а “стихи” воспринимаются просто как вид искусства, если угодно, как забава в контексте исторического катаклизма:
Теперь тебе не до стихов,
О слово русское, родное!
(При этом еще раз следует заметить, что в мире художественных образов обычная логика не приемлема ― сам факт написания стихотворения вроде бы уже опровергает поэтическую декларацию.)
Начало стихотворения ритмически и интонационно отсылает нас к декламационной патетике русской классической оды:
Созрела жатва, жнец готов,
Настало время неземное…
Пафос стихотворения задан. И необыкновенно высоко поднят уровень конфликта. “Теперь” ― это не только война между Россией и объединенными силами Европы. Метафора из евангельской притчи о сеятеле дает нам возможность видеть по-тютчевски масштаб и подтекст столь остро переживаемых им событий как противостояния между православной Русью, хранительницей истинной веры, и богоотступным Западом, и еще шире ― между Божьей правдой и ложью от лукавого. “Но Он сказал: нет, чтобы выбирая плевелы, вы не выдергали с ними пшеницы;оставьте растивместе то и другое дожатвы; и во время жатвы я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в связки, чтобы сжечь их; а пшеницу уберите в житницу мою”, и далее, истолковывая смысл притчи: “Поле есть мир; доброе семя ― это сыны Царствия, а плевелы ― сыны Лукавого” (Мф. 13:29-30, 38). Короткие, неразвернутые предложения в 3-4-й строках создают необходимое напряжение и удивительное в сочетании с евангельским подтекстом ощущение документальности.
257
Затем автор, говоря современным языком, дает расстановку сил:
Ложь воплотилася в булат,
Каким-то Божьим попущеньем
Не целый мир, но целый ад
Тебе грозит ниспроверженьем…
Все богохульные умы,
Все богомерзкие народы
Со дна воздвиглись царства тьмы
Во имя света и свободы!
Практически при отсутствии тропов внутри стихотворения (в нашем случае одна расширенная метафора охватывает весь текст) Тютчев добивается максимальной выразительности, используя иные художественные приемы, в первую очередь параллельные конструкции, повторы, анафоры:
не целый мир, но целый ад…
все богохульные умы,
все богомерзкие народы…
тебе они готовят плен,
тебе пророчат посрамленье…
Повторы, кроме того что придают стихотворению более высокий эмоциональный настрой, декламативность, концентрируют внимание читателя на ключевых словах. Двойное употребление определения “целый” и слова “все” как бы подчеркивает серьезность намерений противника и предстоящей борьбы. (Двойной спондей на первом слоге в 3-й строфе также выделяет слово “все”.) Параллельные анафоры в 3-й и 4-й строках перекликаются друг с другом: все… все… (весь мир) и тебе… тебе… (одна Россия). Тем самым еще раз обращается внимание на этическую сторону происходящего: все на одного ― это не по-Божески.
Эмоциональной приподнятости стихотворения способствует использование стилистически окрашенной лексики, книжной и поэтической: воплотилася (уст. констр.), булат (вместо “оружие”), попущенье, ниспроверженье, глагол, богохульный, богомерзкий и др. Семантическое наполнение слов “жатва” и “жнец” также заставляют нас отнести их к книжной, библейской лексике. К традиционно-поэтическим можно отнести такие словосочетания, как “испытанье строгое” и “роковая борьба”, а также перифразу “царство тьмы”. Это не случайно, так как концентрация стилистически-приподнятой лексики и создает необходимую основу для торжественной одической интонации. Подчеркивает ее и употребление в 1-й и 5-й строфах
258
риторически приподнятого обращения: “О слово русское родное” и “О в этом испытаньи строгом”.
Интересно отметить и использование иронии Тютчевым в данном стихотворении. Она несет и субъективно-оценочную нагрузку, но при этом дает возможность автору взглянуть на происходящее как бы со стороны, глазами “высоких зрелищ зрителя”:
все богохульные умы,
все богомерзкие народы
со дна воздвиглись царства тьмы
во имя света и свободы…
Кроме того, затрудненный синтаксис в строке: “со дна воздвиглись царства тьмы” создает ощущение у читателя нелепости, неестественности такого “воздвижения”. Ирония фразы “со дна… царства тьмы во имя света” автоматически переносится на следующие две строки, указуя на авторское неверие в какой-то трагический исход, на тщетность усилий “царства тьмы”:
Тебе они готовят плен,
Тебе пророчат посрамленье…
Ирония, отбрасываемая на эти строки, уравновешивает в строфе высокую риторику последующих двух строк:
Ты ― лучших, будущих времен
Глагол, и жизнь, и просвещенье!
На этом двустишии, ставшем уже хрестоматийным, все же следует остановиться. Внеметрическое ударение, падающее на местоимение “ты”, интонационно выделяет его, ритмический сбой в строке как бы перечеркивает смысл предыдущих строк.
Возможно, что находясь в семантическом пространстве лексемы “слово”, смысловое наполнение триады “глагол, и жизнь, и просвещенье” для нас сужается. Но не следует забывать, что прочтение многих слов в середине XIX века разнилось от современного, а также о частом использовании Тютчевым двойного прочтения слова (“вибрации смысла”). Первое же существительное “глагол” в контексте имеет смысл несколько больший, чем “язык общения”. В “Толковом словаре живого великорусского языка” В. Даля приводится такое его значение, как “жить по глаголу”, т. е. в согласии, мире, по слову Божьему. Возможность подобного прочтения подтверждается, если в контексте стиха рассматривать “глагол” как антитезу определениям “богомерзкий” (нарушающий
259
заповеди) и “богохульный” (создающий хулу на Бога). К тому же следующим словом в строке является “жизнь”, которое у Тютчева в основном имеет значение не физического существования, а полнокровного, совершенного бытия духа, например:
― Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет ― и не может…
или
Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует,
Он к свету рвется из полнощной тьмы…
Воскрешение духа ― и есть залог истинной жизни “лучших, будущих времен”. Это будет возможно лишь при наличии последней части триады ― “просвещения”. Для Тютчева, идейно близкого к славянофилам, просвещение было отнюдь не синонимично “образованию”, скорее оно имело смысл именно религиозного воспитания народа. Вот что писал, например, Гоголь, также разделявший убеждения славянофилов: «Просветить ― не значит научить или наставить, или образовать, или даже осветить, но всего насквозь высветлить человека во всех силах, а не в одном уме, пронести всю природу его сквозь какой-то очистительный огонь. Слово это взято из нашей церкви… Архиерей, в торжественном служении своем, подъемля в обеих руках и троесвешник, знаменующий Троицу Бога, и двусвешник, знаменующий его сходившее на землю Слово в двойном естестве Его, и Божеском и человеческом, всех ими освещает, произнося: “Свет Христов просвещает всех”»5. Именно эта ипостась просвещения в контексте стихотворения способна противостоять царству тьмы.
Таким образом, по убеждению Тютчева, залогом согласия и духовного совершенствования народа будет в “лучших, будущих временах” русское слово, пронизанное светом Православия.
Последние четыре строки возвращают нас к заявленной в 1-й строфе теме предстоящей борьбы:
О, в этом испытаньи строгом,
В последней, роковой борьбе
Не измени же ты себе
И оправдайся перед Богом…
______________________
5 Гоголь Н. В. Выбранные места из переписки с друзьями // Гоголь Н. В. Собр. соч.: В 8 т. М., 1984. Т. 7. С. 252.
260
“Строгое испытанье” и “роковая борьба” ― словосочетания, традиционные для тютчевской поэзии. (Например: “Ты билась с мужеством немногих / И в этом роковом бою / Из испытаний самых строгих / Всю душу вынесла свою…) Интонационное и смысловое ударение приходится на последнюю строку, чему способствует и появление опоясывающей рифмы в завершающей строфе. Оба ритмических ударения ―
И оправдАйся перед БОгом ―
стоят после пиррихия, что дополнительно способствует выделению слов “оправдаться” и “Богом” как ключевых. “Оправдаться” ― значит доказать верность Божьему призванию в противостоянии лжи. Любопытно, что “ложь воплощается в булат” именно для борьбы со словом, тем самым последнее становится как бы овеществленным. Вообще, образ сакрального слова, более могущественного, чем любое оружие или армия, это один из сквозных евангельских образов: “Для сего приимете всеоружие Божие, дабы вы могли противостоять в день злый и, все преодолевши, устоять. Итак станьте, препоясавши чресла ваши истиною, и облекшись в броню праведности, и обувши ноги в готовность благовествовать мир; а паче всего возьмите щит веры, которым возможете угасить все раскаленные стрелы лукавого; и шлем спасения возьмите, и меч духовный, который есть слово Божие…” (Еф. 6:13). Или: “Ибо слово Божие живо и действенно и острее всякого меча обоюдоострого…” (Евр. 4:12). Я не провожу здесь прямой аналогии, но мотив борьбы именно слова со вполне реальным врагом ― образ именно евангельский. Тем самым косвенно еще раз ставится знак равенства между “словом русским, родным” и словом Божьим.
Такое же ощущение вещественности слова есть и в других стихотворениях Тютчева:
…Так насаждаемое ныне
Расти и ты, родное слово,
И глубже, глубже коренись.
Слово ― как дерево, врастающее корнями в землю. Или:
Что русским словом столько лет
Вы славно служите России…
Вера в божественную, но реальную силу истинного слова присутствует и в стихотворении “Уж третий год беснуются языки…”. Это единственный случай, когда Тютчев использует классическую строгую форму сонета, что объясняется, в первую очередь, особенностями творческого метода, “фрагментарностью” его лирических стихотворений, когда форму и
261
объем текста диктует динамика художественной мысли. В этом же стихотворении именно жесткая форма сонета, с его двухчастным делением, развитием темы в 1-й части и развязкой во 2-й, кульминационной последней строкой, позволила автору наиболее адекватно воплотить в художественной форме свою концепцию.
Как и стихотворение “Теперь тебе не до стихов”, это стихотворениенаписанопо конкретному поводу, а именно ― Венгерского похода 1850 года. “С нами Бог!” ― девиз медали этого похода, “Да не будет тако!” ― слова в манифесте Николая I.
Согласно сюжетной логике развития сонета в 1-м катрене заявляется основная тема, во 2-м идет ее развитие:
Уж третий год беснуются языки ―
Вот и весна ― и с каждою весной,
Как в стае диких птиц перед грозой,
Тревожней шум, разноголосней крики.
В раздумьи грустном князи и владыки
И держат вожжи трепетной рукой,
Подавлен ум зловещею тоской ―
Мечты людей, как сны больного, дики.
После первой строки, с ее торжественной витийственной интонацией, намеренно архаичной лексикой ― “уж” вместо уже, “языки” в значении “народы”, глаголом “беснуются” (рядом со славянизмом “языки” он также скорее относится к высокой книжной лексике) ― следует резкое снижение пафоса. Интонация становится скорее разговорной ― “вот и весна и с каждою весной…”. Ирония, намеченная в 1-й строке, становится явной. Двойное употребление слова “весна” способствует как разговорному построению фразы, так и подчеркиванию “сезонной зависимости” в поведении “языков”.
1-й катрен является как бы экспозицией, описывает с использованием сравнения “как в стае диких птиц” внешнее проявление события: “тревожней шум, разноголосней крики.” Тем самым дается и оценочная сторона происходящему ― как поведению, не подвластному человеческой логике.
2-й катрен развивает ту же тему, но уже в ином ракурсе. Если в предыдущем четверостишии 1-я строка являлась ключевой и придавала ироническую окраску последующим строкам, то во 2-м катрене ключевой оказывается последняя строка. Вся строфа построена на использовании традиционной поэтической лексики и фразеологии: “в раздумьи грустном”, “трепетной рукой”, “зловещая тоска”, перифраза “держат вожжи” (в значении “управлять государством”). Но последняя
262
строка с ее неожиданным словосочетанием “мечты… дики” и сравнительным оборотом “как сны больного” вносит во все четверостишие ощущение неестественности, фантасмагоричности, а краткое прилагательное “дики” возвращает нас к сравнительному “как в стае диких птиц”. Интересно отметить и нарастание экспрессивности определений во 2-м катрене: от нейтрального “грустный” к максимально-экспрессивному (с обретением смыслового оттенка болезненности) предикативному прилагательному “дики”: грустном ― трепетной ― зловещей ― дики. Эмоциональное напряжение в последней строке поддерживается и отсутствием пиррихиев ― ритм теряет свою плавность, становится отрывистым, резким, как бы предваряя наступление развязки.
Но прежде чем перейти ко второй части, отметим несомненное смысловое и интонационное совпадение тютчевского стихотворения со 2-м Псалмом. Псалом Давида начинается так: “Зачем мятутся народы, и племена замышляют тщетное? Восстают цари земли, и князья совещаются вместе против Господа и против Помазанника Его” (Пс. 2:1). Эти же слова повторены и в Евангелии: “Ты устами отца нашего Давида, раба Твоего, сказал Духом Святым: “что мятутся язычники, и народы замышляют тщетное?” (Деян. 4:25). Тютчевское “языки” синонимично “язычникам”, глагол “беснуются” почти совпадает с “мятутся”, но несет более уничижительную оценку. Ирония, присутствующая в первой части сонета, о которой говорилось выше, как бы логически вытекает из следующего стиха Псалма: “Живущий на небесах посмеется, Господь поругается им” (Пс. 2:4). Но тут же интонация Псалма меняется: “Тогда скажет им во гневе Своем, и яростию Своею приведет их в смятение: “Я помазал Царя Моего над Сионом, святою горою Моею… Ты поразишь их жезлом железным; сокрушишь их, как сосуд горшечника”. Итак, вразумитесь, цари; научитесь, судьи земли!” (Пс. 2:5-10).
Столь же резко меняется и интонация тютчевского сонета, ирония уже отбрасывается. Вторая часть начинается с заявления новой темы, а именно с союза “но” и следующего за ним девиза русского воинства “С нами Бог!”:
Но с нами Бог! ― Сорвавшися со дна,
Вдруг, одурев, полна грозы и мрака,
Стремглав на нас рванулась глубина, ―
Но твоего не помутила зрака!
Ветр свирепел, но… да не будет тако.
Ты рек ― и вспять отхлынула волна.
263
Для усиления контрастности и противостояния двух сил ― с одной стороны, “беснующихся языков”, движимых какими-то инстинктами и болезненными мечтами, а с другой стороны, силы, уверенной в своей правде и Божьей помощи, ― Тютчевиспользует сразу несколькохудожественных приемов. Во-первых, каждый раз при появлении (в тексте стихотворения) противостоящей хаосу силы он употребляет противительный союз “но”, и все три раза на него приходится сверхсхемное ударение, придающее дополнительный акцент отрицанию. Отчетливо ощущается лексико-стилистическое противостояние: для создания одного образа ― сознательная концентрация архаизмов, церковно-славянской лексики ― “не помутила”, “зрака”, “тако”, “рек”, при создании другого ― разговорной или стилистически не окрашенной ― “одурев”, “рванулась”, “сорвавшися” и т. д. При этом слова из второй группы семантически приближены к значению стремительного, но неоправданного движения, лишенного смысла (“стремглав”, “рванулась”).
Для смысловой акцентировки Тютчев мастерски использует пиррихии, внесхемные ударения, цезуру или пропуск ее. Важную роль играет и звуковая сторона. После фразы “Но с нами Бог!” темп стихотворения резко возрастает: во 2-й строке ― пять ритмических ударений, в 3-й ― четыре (из них три ― в начале строки). Интересно использованы ассонансы и аллитерации: например, в 3-й строке ритмические ударения, падающие на гласную “а”, создают звуковую иллюзию атаки, а появление “у” вносит элемент безумия:
стремглАв на нАс рванУлась глУбинА.
Но, как бы ставя заслон напору этих гласных, 4-я строка начинается с двух “о”, стоящих под ударением (третья гласная “о” стоит на месте предполагаемого метрического ударения, поэтому она тоже интонационно выделяется):
нО твОегО не помутила зрака…
При этом возникает звуковой параллелизм с 1-й строкой, усиленный анафорой:
Но с нами Бог…
Но твоего…
“Твоего” ― т. е. царского. Синтаксический и звуковой параллелизм подразумевает и некоторую тождественность смысловых значений. Царский образ, слово царя освящены Божьей правдой и словом.
264
Тютчев, как и многие поэты-славянофилы, довольно часто проецировал библейскую тему богоизбранного народа на Русь, соответственно Иерусалим прочитывался как Москва. Поэтому совпадает не только отмеченное интонационное, но и смысловое движение при сравнении тютчевского сонета и библейского Псалма. “Я помазал Царя Моего” совпадает с аксиологией российской монаршей власти.
Последняя, кульминационная строка вновь начинается спондеем, выделяющим слово “ты”. Следующее за ним односложное, архаичное “рек” логически предполагает следом цезуру, все стихотворение идейно замыкается на этом слове, за цезурой идет уже эмоциональная разрядка. После обилия “р”, сопровождавших натиск “глубины” (“ветр свирепел”, “вдруг одурев”, “стремглав… рванулась”), их отсутствие и аллитерация безобидных хл… нл… влн… свидетельствуют об исчерпанности конфликта:
Ты рек ― и вспять отхлынула волна.
Вся эта сумма художественных средств служит автору для построения одного образа, для воплощения конкретной художественной мысли ― нравственная и историческая победа остается не за силой, а за правдой. В данном стихотворении, в данном образе ― слово, которое находится в согласии с Божьей правдой, слово, изреченное царем, помазанником Божьим, способно само по себе противостоять любой силе, посягнувшей на него.
Вообще, образ борьбы, бескомпромиссного противостояния двух миров ― мира, ведомого Божьим словом, и мира лжи и искаженного слова ― проходит через все позднее творчество Тютчева. Например, в стихотворении “Хотя б она сошла с лица земного…”:
…Ложь, злая ложь растлила все умы,
И целый мир стал воплощенной ложью!..
Для правды есть один святой алтарь:
В твоей душе он, царь наш православный…
В стихотворении “Ужасный сон отяготел над нами…”:
…И целый мир, как опьяненный ложью,
Все виды зла, все ухищренья зла…
Нет, никогда так дерзко правду Божью
Людская кривда к бою не звала!..
Разврат умов и искаженье слова ―
Все поднялось и все грозит тебе…
Эти примеры можно продолжить.
265
Итак, сделаем выводы из вышеизложенного. Во-первых, данная составляющая тютчевской концепции слова неразрывно связана с его концепцией истории, его политическими и религиозными убеждениями. При этом, несмотря на совпадение со славянофилами во взглядах на исторический процесс, на роль православия и будущность России, гносеологические корни мировоззрения Тютчева и славянофилов, наверное, различны. Для последних глубокое, религиозное сознание, категории православной веры были основой для выработки историософских, политических и эстетических концепций. Тютчев же в 20-30-е годы был если не вне религии, то человеком, в сознании которого равно уживались и христианское мироощущение, и натурфилософия, воспринятая им от Шеллинга и других немецких мыслителей. Как мне кажется, именно политические симпатии Тютчева, его искренний патриотизм привели его не только к апологии православия в общественно-политических взглядах, но и глубокому религиозному перелому. Синонимом правды для него стало Божье слово, не искаженное лишь в православии.
Во-вторых, как отмечали многие исследователи, основой художественного мира Тютчева было мифотворчество. Рядом (а порой и замещая ее) с грандиозной метафизической картиной мира, развернутой в контексте его медитативной и пейзажной лирики, возникает иной концептуальный образ. Но едва ли можно проводить параллель между тютчевской космогонией с противопоставлением дня и ночи, хаоса и “златотканного покрова” и антитезой Запада и Востока, воплощенной лжи и истинного слова. Если в первом случае хаос может быть “родимым”, полярность мира воспринимается как данность и этические и эстетические оценки не предполагаются, то во втором ― явный геоцентризм, где средоточием является Бог и Божье слово, вкруг которого Русь и “слово русское, родное”, далее ― славянский мир и т. д. Чем дальше от центра ― тем больше лжи, сознательней “искаженье слова”. Для Тютчева роль стороннего наблюдателя здесь невозможна, неизбежная субъективность в оценке и, как следствие, заинтересованность в исходе борьбы ― в некоторых стихах несколько снижают художественную сторону, т. к. построение художественного образа диктует не логика его внутреннего развития, а политические пристрастия (возможно, именно поэтому многие предсказания Тютчева не исполнились, когда поэтом руководил не “инстинкт пророчески-слепой”, а ожидание “чуда от веры”). Но ставшая уже общим местом “слабость”
266
так называемых политических стихов достаточно условна, лишь отдельные стихотворения тенденциозно-дидактичны, в большинстве же мастерство Тютчева-поэта проявляется в полной мере, что я и попытался показать в рассмотренных выше текстах.
И. С. Аксаков в “Биографии Федора Ивановича Тютчева” писал: “Только поэтическое творчество было в нем цельно… но оно, вследствие именно этой сложности его духовной природы, не могло быть в нем продолжительно, и вслед за мгновением творческого наслаждения, он уже стоял выше своих произведений, но уже не мог довольствоваться этими неполными, и потому не совсем верными, по его сознанию, отголосками его дум и ощущений; не мог признавать их за делание достаточно важное и ценное, достойно отвечающее требованиям его ума и таланта…”6 В уже цитированной статье “Заветы символизма” Вяч. Иванов говорит о “немоте высшего экстаза”, заявленной в стихотворении “Silentium!” Вероятно, и И. С. Аксаков, и Вяч. Иванов во многом правы. Но едва ли “Silentium!” можно считать программным стихотворением для всего творчества и мировоззрения Тютчева. При этом Тютчев не только не исполнил заявленный обет молчания:
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя??
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь… ―
но его написанное через сорок лет четверостишие
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется…
И нам сочувствие дается.
Как нам дается благодать…
(1869)
совершенно диаметрально по смыслу.
Едва ли эту перемену взгляда можно объяснить тем, что Тютчев каким-то образом поверил в возможность словом выразить “невыразимое”. Вероятно, это новое отношение к назначению поэзии и слова связано не только с религиозным поиском, но и с диалектикой тютчевской концепции личности. Влияние немецкого романтизма на его художественное мировоззрение, особенно в 20-30-е годы, несомненно. Не зря же И. Киреевский в 1829 году причислил Тютчева к поэтам немецкой школы. Да, действительно, акцент на личных переживаниях,
________________________
6 Аксаков И. С. Федор Иванович Тютчев: В 2 т. М., 1997. Т. 1. С. 48.
267
одухотворение природы, новое символическое наполнение традиционных поэтических слов ― все это влияние романтизма. Вместе с тем, как отметила Л. Гинзбург, Тютчев “включился в антииндивидуалистическое движение, возникшее в недрах самого романтизма и разрушившее его изнутри”7.
“Немота высшего экстаза”, заявленная в стихотворении “Silentium!”, как не снимала трагической проблемы одиночества, так и не могла удовлетворить Тютчева-поэта. “Смертной мысли водомет” обособленной личности не мог разрешить все вопросы:
О, нашей мысли обольщенье,
Ты, человеческое я,
Не таково ль твое значенье,
Не такова ль судьба твоя.
В стихотворении “Нам не дано предугадать…” Тютчев пробует найти выход из этого трагического конфликта. О том, что это четверостишие было не случайным, свидетельствует другое стихотворение, написанное тремя годами ранее:
Когда сочувственно на наше слово
Одна душа отозвалась ―
Не нужно нам возмездия иного,
Довольно с нас, довольно с нас…
(1866)
Поводом к написанию этого фрагмента был, вероятно, сочувственный отзыв на опубликованное ранее стихотворение. Несомненна связь между двумя четверостишиями, т. е. затронутая тема не переставала волновать Тютчева, но если “Когда сочувственно…” ― это непосредственное отражение в стихах чувства, то “Нам не дано…” ― это чувство, воплотившееся в мысль, в какой-то степени ставшее надличным.
Четырехкратным повторением местоимения мы Тютчев подчеркивает именно антииндивидуалистическую идею:
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется ―
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать…
Спондей на первом же слоге и инверсия во 2-й строке дополнительно интонационно выделяют местоимение нам и наше. Интересно, что если вместо нам подставить романтическое мне, то идея стихотворения не только теряется, но приобретает
______________________
7 Гинзбург Л. О лирике. М., 1974. С. 94.
268
даже противоположный смысл. Гениальность этого четверостишия, возможно, заключается в недоговоренности. Если идею стихотворения “Silentium!” можно представить в виде замкнутого круга:
…Пускай в душевной глубине
Встают и заходят они
Безмолвно как звезды в ночи… ―
то образ фрагмента “Нам не дано…” построен по восходящей. Мы как бы поднимаемся по ступеням: первая ступень ― сомнение ― “нам не дано предугадать”, вторая ― предполагаемая возможность понимания, сопереживания ― “и нам сочувствие дается”, третья ― подтверждениевправотепутиипоискаистины и слова ― “как нам дается благодать”. Многоточие предполагает дальнейшее движение. Благодать ― милость Божья ― даруется лишь истинно уверовавшим.
Со-чувствие, а не слава; благодать ― не столько личная, сколько соборная… Само понятие “слова” при этом бесконечно расширяется. Вот как, например, определял соборность Вяч. Иванов: “В каждой (личности. ― Д. В.) Слово приняло плоть и обитает со всеми, и во всех звучит разно, но слово каждой находит отзвук во всех, и все ― одно свободное согласие, ибо все ― одно Слово”8. И конечно, концепция евангельского слова не может не включать и сакральный образ Иисуса Христа как сошедшего на землю божественного Слова: “В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. <…> И Слово стало плотию, и обитало с нами, полное благодати и истины” (Иоан. 1:14). В свете этого органично входят в тютчевскую концепцию слова и следующие строки:
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь небесный
Исходил, благославляя.
Рассматривая творчество таких современников Тютчева, как Баратынский, Жуковский, Гоголь, мы не можем оставить в стороне те глубокие религиозные переломы в мировоззрении, отразившиеся как в содержании, так и на художественном своеобразии их творчества. Не столь явный, но несомненно произошел перелом и в сознании Тютчева. Поэтому анализ тютчевской поэтики невозможен без понимания его историософии, вероисповедания, и ключом к его пониманию может служить тютчевская концепция Слова.
______________________
8 Иванов Вяч. И. Родное и вселенское. М., 1994. С. 100.